И. Шайтанов. Трагедия овладевает сонетним словом. "Ромео и Джульетта"

ЛУ №4/2009

Рубрика "Мастерство писателя"

 

Игорь Шайтанов

 

Трагедия овладевает сонетным словом. «Ромео и Джульетта»

 

Когда в славном городе Верона родилась вражда, разделившая Монтекки и Капулетти? В чём смысл ненависти, доставшейся им в качестве родового наследия?

На эти вопросы нет ответа. Об этом и не задумываются те, кто живёт по феодальному закону. Право и сила принадлежат роду, а индивидуальная личность растворена в коллективной жизни. Пробудившаяся в эпоху Возрождения индивидуальность требует изменить старый уклад и самим фактом своего появления на свет бросает ему вызов.

«A plague o’both your houses» (III, 1)1 — с такими словами уходит из жизни друг Ромео — Меркуцио. Меркуцио вступается за честь друга и погибает. Из своей роли остроумца и весельчака Меркуцио не выходит, даже будучи смертельно раненным. Он только трижды прерывает поток своих прощальных шуток проклятием: «Чума на оба ваши дома».

Сцена гибели Меркуцио стала одним из известнейших эпизодов шекспировского кинематографа в фильме Ф. Дзеффирелли (1968). Смертельно раненный Меркуцио с трудом продирается сквозь пеструю карнавальную толпу, где его подталкивают, бьют по плечу, ожидая ответных шуток от всеобщего любимца, а он вместо этого с трудом вырывается из дружеских объятий и падает на ступени с проклятием погубившей его родовой вражде.

Мстя за смерть Меркуцио, Ромео убивает Тибальта, чем обрекает себя на изгнание. Это ключевой момент трагедии.

Для современников Шекспира слова Меркуцио должны были прозвучать страшным проклятием. Чума была не метафорой, а реальным бедствием и ужасом. Трагедия «Ромео и Джульетта» — одна из первых шекспировских пьес, написанных после того, как в течение почти двух лет (1592—1594) лондонские театры были закрыты из-за очередной эпидемии чумы. Актёрские труппы отправились играть в провинцию или распались. А чем было зарабатывать на жизнь драматургу?

Можно как будто посочувствовать Уильяму Шекспиру, едва успевшему вкусить успех у лондонских зрителей, успех, приправленный завистью собратьев по перу. И что теперь — вынужденная пауза?

Лондон сделал Шекспира драматургом. Чума заставила его стать профессиональным поэтом. Если денег пока что не платят за пьесы, Шекспир пишет поэмы и посвящает их знатному покровителю — графу Саутгемптону... Вероятно, в эти же годы он начинает создавать сборник сонетов.

Можно ли предположить, что, вернувшись в театр, Шекспир забыл свой поэтический опыт? Смысл произведённой им театральной революции состоял в том, что впервые в Англии драматургом стал гениальный поэт.

Вспомним: очень возможно, что летом 1592 года он начинает писать «Ричарда III». И завершает в свободные от театра последующие месяцы? Первая комедия, датируемая временем после чумы — «Сон в летнюю ночь», исполнена поэзии народных преданий и суеверий. Хроника — «Ричард III»— своей изощрённой метафоричностью предсказывает поэзию барокко.

Трагедия — «Ромео и Джульетта» (1595—1596) — пропитана духом самой модной поэтической формы — сонета. Прошло каких-то три-четыре года с момента посмертной публикации сборника Филипа Сидни «Астрофил и Стелла», положившего начало той моде, которой захвачен Ромео. Сонет привычно связывает землю и небо, сыплет прекрасными, но так легко превращающимися в штампы сравнениями. Первое объяснение Ромео с Джульеттой, когда ему удается сорвать поцелуй, идеально укладывается в обязательные для формы сонета 14 строк...

Те же 14 строк занимает и пролог к пьесе, который произносит Хор. Случайность или первая попытка написать сонет внутри текста трагедии? Роль Хора мало располагает к лирической взволнованности сонета. Он излагает события, составившие сюжет трагедии.

Если четырнадцать строк пролога и должны напоминать о сонете, то скорее по контрасту: насколько тяжёлой и монотонной была поступь дошекспировской трагедии, насколько несовместимой с лирическим голосом сонета:

 

Две равноуважаемых семьи
В Вероне, где встречают нас событья,
Ведут междоусобные бои
И не хотят унять кровопролитья2

 

Представьте себе, что вы пришли в театр, а вам до начала действия со сцены рассказывают, чем всё закончится. Вам это не должно понравиться, в особенности если предстоит увидеть остросюжетную пьесу или детектив. Интерес современного зрителя сосредоточен на развязке, на неожиданности узнавания. Шекспировский зритель приходил смотреть пьесу, сюжет которой ему был известен из других пьес или из новелл, поэм. Он хотел услышать старую историю, по-новому рассказанную. Разве не так же вслушивались когда-то в песни эпических певцов, заново переживая памятные события? В слове ценили память. От него ожидали мудрости. И одновременно новизны, обнаруживаемой в известном. Сегодняшний массовый вкус, хотя и воспитанный на остросюжетной повествовательности, всё более ценит и такую возможность, чему свидетельство римейки.

Хор не только предварял, что предстоит увидеть, но и подсказывал объяснение:

 

Друг друга любят дети главарей,
Но им судьба подстраивает козни…

 

Хор передаёт предание о любви, обречённой на смерть (death-mark’d love) по воле звёзд, не благоприятствующих влюблённым (star-cross’d lovers). Своим орудием судьба избрала родовую вражду (…from the fatal loins of these two foes). Таков закон трагедии, от лица которой говорит Хор. Это было привычное объяснение. Шекспир с голоса Хора, звучавшего веско и убедительно, давал понять, что ничего и не хочет менять. Лишь много позже, когда изменения в пьесе произойдут, мы осознаем, насколько обманчивой была эта первоначальная ссылка на судьбу.

 

Хор покидает сцену. Вслед ему являются слуги, принадлежащие двум домам: Монтекки и Капулетти. Слуги подражают хозяевам и играют во вражду. Трагедии предшествует комическое введение. Слуг попытается разнять друг и родич Ромео — Бенволио. Не тут-то было. Его как будто подкарауливал задира Тибальт.

В итальянских новеллах, откуда Шекспир позаимствовал сюжет, имя этого персонажа было Тебальд (Тебальдо). Шекспир сознательно изменил его: Тибальтом (Tybalt) в английских сатирических рассказах о животных звали кота-задиру. Постоянный эпитет к этому имени у Шекспира— «fiery»: вспыльчивый, дословно— огненный, Тибальт— воплощение вражды.

…Начинается всеобщая стычка, которую прекращает своим появлением герцог Вероны. Он произносит приговор: отныне каждый, кто нарушит мир, ответит своей жизнью.

Мать Ромео — жена главы рода Капулетти — обеспокоена, не принял ли её сын участие в ссоре и где он. Душевное состояние юного Ромео (ему всего шестнадцать лет) тревожит родителей: сын бродит ночами до восхода солнца и лишь с наступлением дня отправляется в спальню. Что с ним? Бенволио обещает узнать. Из глубины сцены появляется Ромео.

Родители удаляются, а между юными сородичами происходит диалог, из которого мы постепенно узнаём, чтó же томит Ромео. Влюблённость Ромео очевидна до того, как он признался в ней — из его настроения, из его тона.

Вот первый обмен репликами. Бенволио желает Ромео доброго утра: «Good-morrow, cousin». И в ответ слышит вопрос: «Is the day so young?».

Бенволио, не давая сбить себя на этот влюблённо-меланхолический тон, отвечает: пробило девять (But new struck nine). Но и Ромео упорствует в своем настроении, сообщая, что печальные часы тянутся долго: «Ay me! sad hours seem long…»

Бенволио интересуется, что же удлиняет часы. Ромео отвечает: отсутствие того, что их могло бы сократить (Not having that, which, having, makes them short).

Уставший от вздыхающих намёков, Бенволио спрашивает в лоб и слышит ответ ещё более краткий, показывающий, что и Ромео, когда он выходит из своего любовного оцепенения, вполне владеет остроумным диалогом (он не раз это продемонстрирует по ходу пьесы).

 

Benvolio. In love?
Romeo. Out—
Benvolio. Of love?
Romeo. Out of her favour, where I am in love (I, 1).

 

Дело не в том, что он влюблён, а в том, что та, кого он любит, дала обет безбрачия. Ромео охвачен любовью, но ещё не к Джульетте, которой не видел и не знает. Он любит прекрасную Розалину. Её не увидит зритель, поскольку жестокая красавица будет забыта Ромео в тот же час, когда ему встретится Джульетта. Только вторая влюблённость Ромео станет его настоящей любовью. До этого он, по его собственным словам, любит женщину, любит саму возможность любить. Эпоха Возрождения начиналась с любви.

Вначале Ромео прекрасен, трогателен и комичен. На бытовые вопросы он отвечает вздохами. О своей любви говорит в тоне традиционных сравнений, доказывающих несравненность его возлюбленной Розалины.

Сонетный мотив Розалины, в которую Ромео безнадёжно влюблён до встречи с Джульеттой, соответствует мотиву первого цикла (сонеты 1—17) шекспировских сонетов: преступное целомудрие есть насилие над природой. См. завершение первой сцены первого акта:

 

Красавица, она свой мир красот
Нетронутым в могилу унесёт.
 
O! she is rich in beauty; only poor
That when she dies, with beauty dies her store.

 

Бенволио полагает, что он знает средство избавить Ромео от мучительной страсти: нужно лишь открыть глаза и посмотреть вокруг, сравнить. Но Ромео, прибегая к отрицательному сравнению, объявляет возлюбленную «той, кто без сравненья лучше всех». В этом месте оригинала слово «сравненье» отсутствует, но сравнивающая сонетная условность действует безотказно, превознося красоту возлюбленной за счёт очернения всех остальных. Бенволио верит в силу этой условности, полагая, что, однажды запущенная, она не перестанет действовать, а для излечения кузена нужно лишь подставить новую любовь на место прежней, мучительной.

Так, в следующей же сцене, неотступно ведя свою линию, Бенволио убеждает Ромео отправиться на бал в дом Капулетти, где он обещает: сравнишь других женщин «с твоею павой непредубеждённо, / Она тебе покажется вороной».

                                                                       

Compare her face with some that I shall show,

And I will make thee think thy swan a crow (I, 2).

 

Ромео откликнется (с обычной у Шекспира драматической иронией), не замечая и не помня этого, невольным признанием его правоты через три сцены — в доме Капулетти, едва увидев Джульетту:

 

Как голубя среди вороньей стаи
Её в толпе я сразу отличаю.
 
So shows a snowy dove trooping with crows,
As yonder lady o’er her fellows shows (I. 5).

                                                                                       

Так быстро сбывается предсказание в отношении любви. С предсказанием Хора насчёт судьбы, воплощённой в противостоянии звёзд, всё много сложнее.

 

У Хора в пьесе найдётся по крайней мере один явный единомышленник — Ромео, переимчивый Ромео. Знак его юности — готовность со всей страстью подхватывать и переживать жизненные правила с чужих слов. Он говорит языком любви, ещё не полюбив. Он готов к встрече с Судьбой при каждом новом повороте сюжета.

Полюбив, Ромео научится говорить языком сердца («look in thy heart…» — если вспомнить совет Филипа Сидни). Перед лицом трагедии он забудет о Судьбе и о звёздах.

Сонетная ассоциация то элементом формы, то стилистически с самого начала проникает в речевую структуру «Ромео и Джульетты» — с вводного монолога Хора, имеющего сакраментальное число строк — 14. Что это — сонет? Формально как будто бы да, но чем более счёт строк, способ рифмовки подсказывают эту мысль, тем более очевидно собственно поэтическое непопадание в жанр, и соглашаешься с давней оценкой И. Аксёнова: «Сонет-пролог <...> настолько плох, что не мог быть написан ни одним поэтом конца XVI века...»3.

Шекспир умел писать хорошие сонеты. Качество сонета-пролога определяется его драматической функцией. При вступлении в трагедию задан знак формы, но она ещё не подтверждена словом, сонетным словом. Хор является, как ему и положено, эпическим вестником события и предрекает неизбежность трагического исхода. Его слово внелично, неподвижно, а если вдруг и мелькает элемент сонетной лексики, то лишь с тем, чтобы лишний раз подтвердить своё совершенно несонетное здесь бытование. Именно так звучит ключевое слово сонетного жанра у Шекспира— fair. В нём сошлось всё: и добро, и красота, и даже тип красоты, поскольку одно из его значений — «белокурый». Отталкиваясь от этого значения, Шекспир разорвёт слишком привычную связь понятий, введя в свой сонетный цикл «смуглую даму» (dark lady). В сонете-прологе слово «fair» звучит без малейшей эмоции, обезличенно, ибо даже отнесено не к человеку, а к городу — fair Verona.

Хор — воплощённое предание. В трагедии он к тому же — носитель жанровой памяти, её закона.

Что касается героя, то вначале о любви он умеет говорить лишь с чужого голоса — с голоса сонетной условности. Джульетта сразу распознаёт это, сказав, что Ромео любит по книге: «You kiss by th’book» (I, 5). Этой первой иронической усмешки Джульетты русские переводчики не замечают. Т. Щепкина-Куперник этой фразы просто не перевела. Б. Пастернак передал её двусмысленно — то ли Джульетта восхищена мастерством Ромео, то ли упрекает его за неумение (зависит от интонации): «Мой друг, где целоваться вы учились?»

Дело не в том, где учился Ромео целоваться, а в том, что он целуется (любит) заученно— «по книге». Эта фраза подводит итог не только первому поцелую, но и первому диалогу Ромео и Джульетты, который принял форму правильного сонета. Это особенно очевидно, если напечатать его текст, сняв драматическую разбивку на реплики, и для разделения реплик просто использовав кавычки:

 

  «If I profane with my unworthiest hand
  This holy shrine, the gentle fine is this:
  My lips, two blushing pilgrims, ready stand
  To smooth that rough touch with a tender kiss».
  «Good pilgrim, you do wrong your hand too much,
  Which mannerly devotion shows in this;
  For saints have hands that pilgrims’ hands do touch,
  And palm to palm is holy palmers’ kiss».
  «Have not saints lips, and holy palmers too?»
 «Ay, pilgrim, lips that they must use in prayer».
 «O, then, dear saint, let lips do what hands do;
  They pray, grant thou, lest faith turn to despair».
 «Saints do not move, though grant for prayers’ sake».
 «Then move not, while my prayer’s effect I take».
 
«Я ваших рук рукой коснулся грубой.
Чтоб смыть кощунство, я даю обет:
К угоднице спаломничают губы
И зацелуют святотатства след».
«Святой отец, пожатье рук законно.
Пожатье рук — естественный привет.
Паломники святыням бьют поклоны.
Прикладываться надобности нет».
«Однако губы нам даны на что-то?»
«Святой отец, молитвы воссылать».
«Так вот молитва: дайте им работу.
Склоните слух ко мне, святая мать».
«Я слух склоню, но двигаться не стану».
«Не надо наклоняться, сам достану» (I, 5).

 

Начало работы Пастернака над трагедией «Ромео и Джульетта» прервала война. Но «Гамлет» был уже закончен (в первом варианте). Начиная работу над Шекспиром, Пастернак полагал, что «Шекспира у нас, вплоть до последних опытов (Радловой и Лозинского, очень хороших поэтов), переводили так разнообразно, т. е. с разными, взаимно возмещающимися удачами, что в новых переводах никакой надобности нет.

Но если из снобизма или ещё почему-либо ко мне настойчиво обращаются с таким предложением, то отчего мне не воспользоваться этим театральным капризом даже без надежды сравняться с предшественниками» (Письмо родителям, 29 апреля 1939)4.

Втянувшись в перевод, увлёкшись им как поэтическим заданием, Пастернак изменил своё отношение к предшественникам: «Я совершенно отрицаю современные переводческие воззре­ния. Работы Лозинского, Радловой, Маршака и Чуковского далеки мне и кажутся искусственными, неглубокими и бездушными. Я стою на точке зрения прошлого столетия, когда в переводе видели задачу литературную, по высоте понимания не оставлявшую места увлечениям языковедческим» (А.О. Наумовой, 23 мая 1942).

Перевод в качестве «литературной задачи» освобождал от буквализма. На этом пути у Пастернака было немало поэтических удач, но порой он включал режим речевой «свободы» там, где тот не был предусмотрен оригиналом. Пример тому и сонетный диалог Ромео и Джульетты. Особенно в партии Ромео: «спаломничают губы», «не надо наклоняться, сам достану» — это освобождение стиля не вслед, а вопреки оригиналу. Ромео говорит «по книге», он не отступает от куртуазной условности. В этом его речевой характер в первых двух актах трагедии. Наверное, переводя этот сонетный диалог, следовало написать умелый, но совершенно средний (подчеркивая его усреднённость) текст, не отступая от условности, не превосходя её в мастерстве, но и не снижая. Может быть, Пастернак, вводя неуместную разговорность, хотел добиться комического эффекта за счёт того, что Ромео не умеет говорить сонетным словом и сбивается на обычную речь. Но у Шекспира Ромео владеет условностью. Он смешон в том, что не умеет от неё отойти и приблизиться к самому себе.

Главное свершение Ромео в первом акте состоит в том, что он привил трагедии язык сонета и тем самым освободил её от тяжеловесной риторики. В прологе к первому акту Хор, вместивший свой монолог в 14 строк, продемонстрировал, насколько он чужд сонетному стилю. Появившись перед вторым актом, Хор ограничился тем же количеством строк, но теперь с гораздо большим успехом. Это уже совсем другие строки, интонационно подвижные, с самого начала каламбурно разбежавшиеся именно на слове «fair», когда сообщается, что после встречи с Джульеттой прежняя красота перестала казаться красивой (в оригинале благодаря глубине значения «fair» смысл много сложнее): «That fair for which love groan’d for and would die, / With tender Juliet match’d, is now not fair».

Хор даже рискует вступить на почву метафорического языка, описывая ситуацию любви, возникшую там, где прежде царила ненависть. Ромео теперь предстоит искать милости у своего «врага», а ей «тайком похищать приманку любви с пугающего крючка»: «But to his foe supposed he must complain, / And she steal love‘s sweet bait from fearful hooks…»

Когда-то Сэмюэл Джонсон недоумевал: к чему этот второй пролог, который сообщает то, что уже известно, не продвигает действие и не сопровождает его никаким «нравственным размышлением».

Речевой опыт Хора подсказывает мысль о том, что трагедия  постепенно овладевает сонетным словом и по мере этого меняет свою природу. Многие стихотворные эпизоды по ходу действия, независимо от счета строк и общего пафоса, в первом акте узнаваемы по слову как сонетные. Особенно часто — в речи Ромео, где стилистический жест далеко не всегда облекается в сонетную форму, но предполагает её.

 

Сонетное слово рождается из метафорического зрения — с речевой установкой на сравнение. Прежде мысль о Розалине вдохновляла Ромео на вспышку сонетного стиля, теперь этим поводом для него становится Джульетта. Так Ромео привык любить и выражать любовь. Впрочем, ему приходится переучиваться: отношения с Джульеттой — вне условности, в том числе и поэтической. При первом же их объяснении наедине — ночью, в саду дома Капулетти (II, 2) — она преподаёт ему урок прямой речи и почти всякий раз обрывает его метафорические воспарения. Речевая роль Джульетты в этой сцене заставляет вспомнить, что не раз реформаторы языка (например, Свифт и Карамзин) предлагали принять за образец речь воспитанной, образованной светской женщины.

Когда гости расходятся с бала, Ромео тайком покидает своих друзей, среди которых Бенволио и Меркуцио; они какое-то время продолжают искать его, вызывая на обычный между ними стиль остроумной пикировки, но он уже за стеной сада Капулетти.

На балконе появляется Джульетта. И Ромео с натуры начинает набрасывать её портрет, достаточно далекий от оригинала, поскольку его мысль всё время срывается на боковой метафорический ход:

 

Ах, если бы глаза её на деле
Переместились на небесный свод!
При их сиянье птицы бы запели,
Принявши ночь за солнечный восход.
Стоит одна, прижав ладонь к щеке.
О чём она задумалась украдкой?
О, быть бы на её руке перчаткой,
Перчаткой на руке!

 

Желание перевоплотиться, чтобы предметно приблизиться к объекту любви , — штамп петраркизма, следствие его избыточной метафоричности. Он и остался таковым в стиле любовной лирики, порождая пародии, подобную той, что написал Саша Чёрный:

 

Влюбился жестоко и сразу
В глаза её, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше.
 
Хотелось быть её чашкой,
Братом её или тёткой,
Её эмалевой чашкой
И даже зубной её щеткой.
                                                           «Городская сказка»

                                                       

…Ромео между тем продолжает. Он внизу — в саду. Джульетта — над ним, на балконе, на фоне ночного неба, унося его воображение вверх по петраркистской вертикали:

 

…Светлый ангел,
Во мраке над моею головой
Ты реешь, как крылатый вестник неба
Вверху, на недоступной высоте,
Над изумлённою толпой народа,
Которая следит за ним с земли.

 

В этой сцене исполнитель роли Ромео не должен пытаться снизить пафос и приблизить слово к реальности переживания. Ромео трогателен, но комичен. Его пафосная речь контрастирует с тем, как говорит Джульетта. На их речевом различии держится сюжет данной сцены. Ромео не владеет ни собой, ни потоком поэтической речи. Джульетта начинает с имени возлюбленного, которое, она уже это знает, должно воплощать для неё вражду. Но тогда что значит имя: «What’s in a name?» Джульетта начинает с этого вопроса, который есть проблема современной философии языка:

 

What’s Montague? it is nor hand, nor foot,
Nor arm, nor face, nor any other part
Belonging to a man. O, be some other name!
What‘s in a name? that which we call a rose
By any other name would smell as sweet;
So Romeo would, were he not Romeo call’d,
Retain that dear perfection which he owes
Without that title.
 
Что есть Монтекки? Разве так зовут
Лицо и плечи, ноги, грудь и руки?
Неужто больше нет других имён?
Что значит имя? Роза пахнет розой,
Хоть розой назови её, хоть нет.
Ромео под любым названьем был бы
Тем верхом совершенств, какой он есть.

 

К образу розы прибег и Т.С. Элиот, описывая смысл изменений, происшедших в поэтическом языке. Его диагноз — распад «чувственного опыта» (dissоciation of sensibility): поэты больше «не чувствуют свою мысль столь же непосредственно, как запах розы»5. Последние, кому это было дано (или первые, кто встретился лицом к лицу с этой трагедией языка), были поэты-метафизики.

Хронологически Элиот относит рождение вопроса к тому самому моменту, когда он прозвучал из уст Джульетты! Ей ведомо желание отделить имя от его носителя, хотя она не подозревает о последствиях: «Начиная с XVII века вопрос формулируется так: как знак может быть связан с тем, что он означает?  <...> Глубокая сопричастность языка и мира оказывается разрушенной. Примат письма ставится под сомнение. Таким образом, исчезает этот однородный слой, в котором увиденное и прочитанное, видимое и высказываемое бесконечно перекрещивались между собой. Вещи и слова отныне разделены. Глазу предназначено видеть, и только видеть, уху — только слышать...»6/

Чтобы пробиться словом к предмету, теперь нужно прибегать к сильнодействующим средствам, решительно обновить язык метафор. Так и поступили поэты-метафизики, отказавшись следовать путём прежних сравнений, перейдя на язык «далековатых» сопоставлений (сложные метафоры — концепты). И Джульетта вслед за уроком лингвистической философии даёт Ромео урок нового поэтического языка. Если уж сравнивать, то вне условности, находя для всего свой образ, неожиданный и поражающе точный. Отзываясь на зов кормилицы, Джульетта уходит и снова возвращается, не в силах расстаться:

 

…I would have thee gone:
  And yet no further than a wanton’s bird;
  Who lets it hop a little from her hand,
  Like a poor prisoner in his twisted gyves,
  And with a silk thread plucks it back again,
  So loving-jealous of his liberty.
 
Ты как ручная птичка щеголихи,
Привязанная ниткою к руке,
Ей то дают взлететь на весь подвесок,
То тащат вниз на шёлковом шнурке.
Вот так и мы с тобой.
 

Когда Ромео, невольно подслушав признание Джульетты в любви, обнаружил себя и, не в силах унять восторг, разразился потоком поэтических клятв: «...клянусь сияющей луной...», Джульетта прервала его и попросила не клясться изменчивой луной. Чем же тогда? «Не клянись ничем / Или клянись собой (by your precious self)», — отвечает Джульетта. Ромео с готовностью откликается: «Клянусь, мой друг, когда бы это сердце…», — но она снова прерывает его, говоря, что верит без клятв (II, 2).

И без сравнений. Они стали слишком доступными. Как бы в подтверждение этой мысли метафорический язык, которым овладела трагедия, понижает свой статус. По ходу действия он становится достоянием слуг, по своему сценическому амплуа — персонажей комических, клоунов.

 

Поразительный семинар о природе поэтического слова имеет место в четвертом акте (сцена 5). Приглашённые играть на свадьбе музыканты попадают в дом Капулетти, объятый скорбью по поводу смерти Джульетты (смерти, как зритель знает, ложной).  Горе горем, но музыканты хотят, чтобы им заплатили. Переговоры с ними ведёт Пётр, слуга кормилицы. Стороны не могут договориться, едва не пущены в ход кинжалы. Лишь в последний момент решают состязаться не в том, кто лучше владеет оружием, а кто искуснее владеет словом.

Участники диалога обсуждают то, что Веселовский называл метафорическим эпитетом, который «предполагает параллелизм впечатлений, их сравнение и логический вывод уравнения»7. О том, как решить это уравнение, и идёт спор.

 

Второй музыкант
Уберите кинжал! Благородные режутся только остротами.
 
Пётр
Ах, вот как? Ну  хорошо, держитесь. Я убью вас насмешками. Отвечайте:
«Когда в груди терзания и муки
И счастия несбыточного жаль,
Лишь музыки серебряные звуки...»
Почему «серебряные»? Почему «лишь музыки серебряные звуки»? А, Симон Телячья Струна?
               
Первый музыкант
Потому что у серебра приятный звук.
 
Пётр
Превосходно! А твое мненье как, Гью Козлодёр?
 
Второй музыкант
Почему «серебряные»? Потому что за музыку платят серебром.
 
Пётр
Превосходно! А ты что скажешь, Яшка Пищик?
 
Третий музыкант
Ей-богу, не знаю.
 
Пётр
Виноват, виноват: я забыл, что ты певчий. Никто не угадал. «Лишь музыки серебряные звуки» — потому что за музыку не платят золотом.
«Лишь музыки серебряные звуки
Снимают, как рукой мою печаль».
                                                              
                                                               Уходит
 
Первый музыкант
Что за сверхъестественная бестия!        
 
 
 2. Mus.
Pray you put up your dagger, and put out your wit.
 
Peter.
Then have at you with my wit! I will dry-beat you with my  iron wit, and put up my iron dagger. Answer me like men:
« When griping grief the heart doth wound,
And doleful dumps the mind oppress,
Then music with her silver sound» —
why «silver sound»? Why «music with her silver sound»? What say you, Simon Catling?
 
1. Mus.
Marry, sir, because silver hath a sweet sound.
Peter.
Pretty! What say you, Hugh Rebeck?
 
2. Mus.
I say, «silver sound», because musicians sound for silver.
 
Peter.
Pretty too! What say you, James Soundpost?
 
3. Mus.
 Faith, I know not what to say.
 
Peter.
O, cry you mercy, you are the singer; I will say for you; it is «music with her silver sound», because musicians have no gold for sounding:
«Then music with her silver sound
With speedy help doth lend  redress»
   
                                                               Exit.
 
1. Mus.
What a pestilent knave is this same!
 
Метафорический эпитет — явление почти столь же древнее, как сам поэтический язык, но в данном случае это знак определённого типа мышления, предложенного к обсуждению и истолкованию людьми, заведомо мыслящими иначе. Чужой (по Бахтину) взгляд чреват не только непониманием (ср.: ремесленники в комедии «Сон в летнюю ночь»), но и остранением (по Шкловскому).
Метафорический эпитет — знак языка остроумного, поэтического. В начале эпохи Возрождения он стал провозвестником перемен, смены всего мышления: от аллегории с её преодолением буквально-предметного значения ради обретения иносказательного смысла, к метафоре, знаменующей желание обрести новое богатство предметно-смысловых связей. Пафос и восторг уподобления вдохновляет нового поэта, «тип которого являл нам Данте»: это «не тот, кто изобретает, а тот, кто соединяет и, сближая вещи, позволяет нам понимать их»8.  Привычка мыслить метафорически явилась следствием убеждения во всеобщности подобия, веры в универсальную аналогию (universal analogy), избранную в качестве образа всеобщей связанности и взаимоотраженности мироздания, сфокусированного на человеке.
Через метафорический эпитет открывается эпоха. Можно говорить о типе мышления, рождённом ею и теперь переоцениваемом при её исходе — в трагедии Шекспира.  Можно сузить тему до внутрипоэтического спора, до неприятия Шекспиром определённого стиля, цитатно представленного подлинными строчками из стихотворения Ричарда Эдвардса «Хвала музыке» («In Commendation of Music»). Завершается эпоха Ренессанса и столетие европейского  петраркизма. В Англии усвоение формы длилось от Уайета до Сидни; её оспаривание нарастало от Сидни до Шекспира. Метафорическое слово, знаменовавшее собой эпоху, в то же время с самого начала выступало и как жанровое слово — в сонете, где оно — конструктивный фактор. Речевая установка сонета как жанра — на метафоризирующее, сравнивающее слово.
Именно восторг уподобления, обернувшийся речевой установкой, сообщает в европейской поэзии строфической форме сонета статус жанровой формы. Это происходит не везде и не всегда. Думаю, что в России сонет так и остался не более чем строфической формой, изящным и чисто формальным упражнением на определённое количество строк, с тем или иным типом рифмовки и подключением каких-то ещё усложняющих правил. Метафоризм не был пережит в России как ренессансное открытие, не продиктовал речевой установки сонету и, следовательно, не сделался жанрообразующим фактором.
Когда Пётр, слуга кормилицы, зовёт музыкантов обсуждать «серебряные звуки», мы фактически приглашены автором к обсуждению поэтического стиля эпохи, к этому времени уже омертвевшего в жанре, некогда бывшем лабораторией нового слова — в сонете. В чём состоит обещанное Петром остроумие, которое, судя по их реакции, музыканты и признают за ним — победителем в словесном поединке?
Первый полученный Петром ответ его устраивает, ибо устанавливает метафорический параллелизм: музыка звучит так же прекрасно, как серебро. И в то же время остроумно подсказывает ещё одну аналогию в самом слове «серебро» — серебряные инструменты или монеты? И то, и другое, но главная цель музыкантов — благополучно выбраться из хитросплетения метафоры, доказав, что им должны заплатить. Их второй ответ исключает двусмысленность и предполагает положить конец метафорическим экивокам, возвращая непосредственно к предмету диалога: музыкантам платят серебром. Музыканты считают себя близкими к победе, ибо приняв вызов остроумия, не позволили противнику отвлечься от буквального смысла: метафора указывает на то, что следует заплатить. 
Вот тут-то Пётр и блеснул. Он продемонстрировал, что мета­форический смысл ещё не исчерпан, что он может пойти дальше их путём метафоры и одновременно не потерять нити разговора. Петр повышает ставку, вводя символ ещё более высокого достоинства, высшую ценность — золото, но оно возникает путём отрицательного уподобления: звуки серебряные, ибо они не приравнены к золоту,  поскольку музыкантам за их труд не платят столь высокую цену, а в данном случае это означает, что им и вовсе ничего не заплатят. Золото, подсказанное как будто бы ходом метафорической логики, вдруг неожиданно снижая, трансформирует поэтическую метафору в речевую идиому, где само слово «gold» означает всего лишь — деньги, которых музыканты сегодня не получат.
Шекспировские метафоры часто вырастали из разговорных, обиходных идиом. Это постоянно устанавливают комментаторы сонетов, особенно последовательно — Стивен Бут, начинающий едва ли не каждое примечание ссылками на словарь пословиц шекспировской эпохи М.П. Тилли9.
В данном случае образ прошёл обратный путь и был  возвращён к своему предметному значению — к прозе жизни. 
Обсуждение метафорического эпитета под занавес четвёртого акта «Ромео и Джульетты» подводит итог речевому обновлению трагедии, которое производит в её структуре слово чужого жанра — сонета.
Рассуждение о смысле «серебряных звуков» — эпитафия не столько Джульетте, сколько определённому строю чувств, сопряжённому с условным строем поэтического языка. С него начиналась эпоха, вместе с ним она подошла к своему завершению....
Сонетно-узнаваемые черты перемещаются в новое жанровое пространство, но вся их совокупность «окрашивается иначе, обрастает другими признаками, входит в другой жанр, теряет свой жанр, иными словами, функция его перемещается»10 .
Трагедия не отменяет метафоры, но закрепляет за ней иную функцию — драматическую. В речевой структуре трагедии сонетное слово становится индивидуальной характеристикой — человека, мышления, эпохи. Кстати сказать, именно так оценил наличие сонета в «Ромео и Джульетте» Пушкин — как знак Италии и Ренессанса: «В ней отразилась Италия, современная поэту, с её климатом, страстями, праздниками, негой, сонетами, с её роскошным языком, исполненным блеска и concetti. Так понял Шекспир драматическую местность...»11.
В своей попытке реконструировать формалистический анализ жанрового слова мы дошли до предела, который формалисты отказывались переступить, пока оставались формалистами. Вывод, касающийся смены эпохальных стилей в жанре,— это ближе Бахтину и его афористическому определению жанра как приводного ремня от «истории общества к истории языка»12 .
Жанр — это речевое высказывание, обладающее «завершённой целостностью». Его завершённость (предметная исчерпанность высказывания), вообще трудно определимая, во вторичных (сложных, идеологических)  жанрах,  к которым относятся и художественные произведения, достигается в процессе речевого общения между тремя участниками диалога: автором — героем — читателем. В своём понимании природы высказывания Бахтин исходит из того, что нет деления на говорящего и слушающего, но «каждый слушающий становится говорящим»13.
Жанр рождается в процессе речевого события спонтанно, хотя и не без опоры на предшествующий языковой опыт типических высказываний: «Где стиль, там жанр. Переход стиля из одного жанра в другой не только меняет звучание стиля в условиях несвойственного ему жанра, но и разрушает или обновляет данный  жанр» 14.
Отсюда уже можно перейти к выводам по шекспировскому тексту, но лишь добавим ещё одно — пóзднее — мнение Бахтина: «Изменение пространственных и временных представлений и безличные изменения форм языка и речи предшествуют образованию новых и трансформации старых жанров»15 .
То, что происходит в шекспировской трагедии, и есть, по Бахтину, «изменение форм речи», которым манифестировано изменение «временных представлений», неизбежно влекущее за собой жанровое обновление.
Трагический герой заговорил в стилистике сонетной формы. Это не может не иметь далеко идущих последствий, хотя на протяжении почти всей трагедии сохраняется видимость прежних жанровых мотивировок. Они заданы с первым появлением хора, сохраняющего иллюзию событийной всеобщности и объективности, а также указывающего  на  традиционный источник трагедии — идею судьбы. Тему, заданную Хором, продолжает по ходу действия герой — Ромео. Он вторит Хору, подхватывая мотив трагической предопределённости, апеллируя к судьбе и звёздам накануне каждого поворотного события в сюжете.
Любовь и судьба в пьесе находятся в постоян­ной близости. Сначала их сближает Хор, затем Ромео. Он, кроме своей прямой сюжетной функции, исполняет в пьесе роль прорицателя (носителя жанрового сознания — трагической предопределённости), непрерывно напоми­нающего себе и другим персонажам, зрителю о грядущих несчастиях по воле нерасположенной к героям судьбы. Мрачные предчувствия посещают Ромео перед тем, как долж­ны совершаться наиболее важные события. Так, уже готовый войти в дом Капулетти, где ему предстоит впервые встретить Джульетту, он произносит:
Добра не жду. Неведомое что-то,
Что спрятано пока ещё во тьме,
Но зародится с нынешнего бала,
Безвременно укоротит мне жизнь
Виной каких-то страшных обстоятельств.
 
... My mind misgives
Some consequence yet  hanging in the stars (I, 4).
 
В переводе Б.Л. Пастернака эти отсылки к воле провиде­ния оказались значительно стёртыми. А тема ведь действи­тельно продолжается у Шекспира. Вот и перед встречей с Тибальтом, которая закончится роковой схваткой, Ромео вновь вспоминает о судьбе:
 
This day’s black fate on moe days doth depend,
This but begins the woe other must end (III, 1).
 
При встрече Ромео с Лоренцо в сцене третьего акта монах упрекает его: «Зачем ты клянёшь своё рожденье, землю, небо...» Но «в тексте Шекспира Ромео ничего не проклинал, так было в тексте Брука»16, автора поэмы на тот же сюжет, послужившей Шекспиру одним из источников. Это даёт повод предположить, что идею тра­гической судьбы Шекспир почерпнул в готовом виде у своего предшественника, который «постоянно взывает в фор­ туне, она же высший судья в делах человеческих»17. Утверж­дение принципиально верное, но, вероятно, необходимо его расширить: если в данном случае Шекспир идёт за Бруком, то вообще в пьесе он следует целой традиции мышления, за­ конам трагического жанра, согласно которым судьба, прови­дение — вот причина событий.
Последний раз Ромео вспомнит о звёздах, бросая им вызов при получении ложного известия о смерти Джульетты в начале пятого акта (то есть в следующей сцене за формалистическим семинаром по поводу «серебряных звуков»): «I defy you, stars!»  Исследователи, кому приходилось внимательно следовать путём жанровой мотивировки в трагедии, чтобы вдруг обнаружить её утрату, приходили в недоумение и даже ставили под сомнение художественное совершенство прославленной трагедии: «...несмотря на усилия драматурга привлечь наше внимание к основному смыслу собы­тий (идея Провидения) с помощью пролога и структурного предвосхищения всего замысла; с помощью цепи печальных совпадений и случайных причин; с помощью неоднократного повторения темы благоприятной и неблагоприятной судьбы — наши чувства остаются связанными на протяжении всей пьесы с судьбой влюблённых <...> Чувство, которое явно проти­воположно тому, к чему стремился драматург...»18.
К чему же стремился драматург? По мнению Г.С. Уилсона, к тому, чтобы создать религиозную драму о проявлении бо­жественной воли в судьбе людей. С целью доказать это ис­следователь внимательно и подробно останавливается на каждом упоминании о судьбе, о потусторонних силах или эпизодах, которые поддаются аналогичному толкованию.
Исследователь в своём ожидании — когда же исполнятся предсказания и прозвучит закон судьбы — встаёт на точку зрения Ромео. Её же, по всей видимости, должна была разделять большая часть шекспировских зрителей. Сцена, когда Ромео, получив ложное известие о смерти Джульетты, бро­сается к собственной гибели: «Я шлю вам вызов, звёзды!» — была исполнена трагической иронии. Роковая ошибка совершается Ромео именно в тот момент, когда от мрачных предчувствий он переходит к пря­мому столкновению с небом — так ему кажется.
Герой трагедии обнаруживает себя стоящим в потоке Времени, хотя он не сразу и не в полной мере осознаёт новизну своего положения. Ромео «пытается найти форму общественного поступка (to embody in a social form) для личного опыта, приобретённого им в любви, но не достигает ни понимания, ни успеха; его поступок лишь обнаруживает глубинный конфликт и приближает трагическую развязку»19.
Старая  трагическая мотивировка отброшена героем так же, как ранее он постепенно избавился от другой условности — сонетного слова. В его речи условность любовной поэзии была фактически исчерпана, когда началась любовь к Джульетте; условность трагической предопределённости оставлена им, когда свершилась трагедия. С этого момента Ромео забывает о судьбе.
Сонетно-лирический герой, ранее немыслимый, явился в трагедию, исходившую из эпического состояния мира, и самим фактом своего рождения предсказал неизбежность её конца, завершённость ей свойственного представления о времени. Довольно долгое время герой продолжал говорить, вторя голосу Хора, «безличного непререкаемого предания», опора на которое — «конститутивная для жанра эпопеи формальная черта»20, — однако происшедшее изменение «форм речи» должно было сказаться жанровым переворотом, который и представляет собой «Ромео и Джульетта» по отношению к трагедии судьбы.
Судьба — ненужная трагическая мотивировка там, где свобода выбора принадлежит герою, где он берёт на себя ответственность решения и поступка, свидетельствуя о конце эпоса. За его пределами в действие вступают иные мотивировки, осознание которых будет трудным деянием шекспировского героя (путь Гамлета).
Противостояние Монтекки и Капулетти — это не конфликт трагедии, это лишь повод для конфликта, в котором враждующие дома по сути единомышленники. Они по одну сторону баррикады. По другую — влюблённые. Вражда и любовь сошлись в трагедии, и вражда потерпела поражение — над телами любящих: «Какой для ненавистников урок, / Что небо убивает вас любовью!»
Значит, не судьба была против любви, а вражда, весь город, ею расколотый и охваченный. Вражда — из прошлого, средневекового, родового, феодального. Любовь — знак, отметивший рождение нового человека и всей эпохи Возрождения. Новый человек пришёл в мир любящим. Оставалось решить, сможет ли он отстоять своё место в мире, охваченном враждой, или создать новый мир, достойный своей любви. Время оказалось трагически неготовым, непроницаемым для нового человека.
О трагедии «Ромео и Джульетта» иногда говорят: в ней ещё нет трагического героя. Что имеют в виду? В будущем у Шекспира трагедия захватит героя целиком. Здесь же он отдаёт жизнь, но оставляет неприкосновенной любовь. Поэтому и кажется, что первая трагедия — это трагедия без трагического героя, которого у Шекспира привыкли видеть внутренне потрясённым, охваченным сомнением «быть или не быть», так или иначе допустившим несовершенство мира внутрь своей души.
«Ромео и Джульетта» — это трагедия надежд и открытий, это юность шекспировского героя. И это рождение жанра шекспировской трагедии, новый смысл которой прорывается с её обновлённой речью сквозь формулы трагической предопределённости и штампы петраркистской условности.
 
1 Текст трагедии приводится по изданию: Shakespeare W. Romeo and Juliet / Ed. By Brian Gibbons. (The Arden Shakespeare). — Здесь и далее примеч. авт.
2 Здесь и далее перевод Б. Пастернака по изданию: Шекспир У. Собр. соч. в 8 т. Т. 1. М., 1997.
3 Аксёнов И.А. Ромео и Джульетта // Аксенов И.А. Шекспир: Статьи. Ч. I. М., 1937. С. 285.
4 Письма Б. Пастернака цитируются по изд. Пастернак Б. Полн. собр. соч. в 11 т.— Т. 10. М., 2005.
5 Элиот Т.С. Поэты-метафизики // Литературное обозрение. 1997. № 5. С. 44.
6 Фуко М. Слова и вещи: Археология гуманитарных наук. СПб., 1994. С. 79.
7 Веселовский А.Н. Из истории эпитета. С. 512.
8 Клодель П. Введение к поэме о Данте // Вопросы философии. 1994. № 7—8. С. 95.
Tilley M.P.  A Dictionary of The Proverbs in England in the Sixteenth and Seventeenth Centuries. Ann Arbor, 1950.
10  Тынянов Ю. Ода как ораторский жанр // Поэтика.— III, Л., 1927. С.102.
11  Пушкин А.С. О «Ромео и Джюльете» Шекспира //  Пушкин А.С. Полн. собр. соч. в 10 т. — Т. VII. Л., 1974. С. 66.  В превосходной статье Дж.Т. Шоу показано, как Пушкин поэтически подтвердил именно эту функцию сонетного приёма в «Борисе Годунове». — Shaw J.Thomas. Romeo and Juliet, Local Color, and «Mniszek’s Sonnet» in Boris Godunov // Slavic and East European Journal. 1991. № 1.
12  Бахтин М.М. Проблема речевых жанров. С. 434.
 13 Там же, с. 437.
 14 Там же, с. 435.
 15 Бахтин М.М. Заметки // Бахтин М.М. Литературно-критические статьи. С. 513.
16 Берковский Н.Я.  «Ромео и Джульетта» Шекспира // Берковский Н.Я. Литература и театр. М., 1969. С. 39
17  Там же. С. 25.
18  Wilson H.S. On the Design of  Shakespearean Tragedy. Toronto, 1957. P.29-30.
19  Hunter G.K. Shakespeare and the Traditions of Tragedy // Shakespeare. Studies / Ed. by S.Wells. Cambridge UP, 1994. P.129
20  Бахтин М.М. Эпос и роман. С. 460.
 
ПереправаШестое чувство12Литрадио

Rambler's Top100